Неточные совпадения
— Ну, ты не поверишь, я так
от этого отвык, что это-то мне и совестно. Как это? Пришел чужой
человек, сел, посидел безо всякого дела, им помешал, себя расстроил и
ушел.
Почти в одно и то же время, как жена
ушла от Алексея Александровича, с ним случилось и самое горькое для служащего
человека событие — прекращение восходящего служебного движения.
Глаза у Пугачева засверкали. «Кто из моих
людей смеет обижать сироту? — закричал он. — Будь он семи пядень во лбу, а
от суда моего не
уйдет. Говори: кто виноватый?»
Он ощущал позыв к женщине все более определенно, и это вовлекло его в приключение, которое он назвал смешным. Поздно вечером он забрел в какие-то узкие, кривые улицы, тесно застроенные высокими домами. Линия окон была взломана, казалось, что этот дом
уходит в землю
от тесноты, а соседний выжимается вверх. В сумраке, наполненном тяжелыми запахами, на панелях, у дверей сидели и стояли очень демократические
люди, гудел негромкий говорок, сдержанный смех, воющее позевывание. Чувствовалось настроение усталости.
Но Калитин и Мокеев
ушли со двора. Самгин пошел в дом, ощущая противный запах и тянущий приступ тошноты. Расстояние
от сарая до столовой невероятно увеличилось; раньше чем он прошел этот путь, он успел вспомнить Митрофанова в трактире, в день похода рабочих в Кремль, к памятнику царя; крестясь мелкими крестиками,
человек «здравого смысла» горячо шептал: «Я — готов, всей душой! Честное слово: обманывал из любви и преданности».
Толкались
люди, шагая встречу, обгоняя,
уходя от них, Самгин зашел в сквер храма Христа, сел на скамью, и первая ясная его мысль сложилась вопросом: чем испугал жандарм?
Рындин — разорившийся помещик, бывший товарищ народовольцев, потом — толстовец, теперь — фантазер и анархист, большой, сутулый, лет шестидесяти, но очень моложавый; у него грубое, всегда нахмуренное лицо, резкий голос, длинные руки. Он пользуется репутацией
человека безгранично доброго,
человека «не
от мира сего». Старший сын его сослан, средний — сидит в тюрьме, младший, отказавшись учиться в гимназии,
ушел из шестого класса в столярную мастерскую. О старике Рындине Татьяна сказала...
Говорила она с акцентом, сближая слова тяжело и медленно. Ее лицо побледнело,
от этого черные глаза
ушли еще глубже, и у нее дрожал подбородок. Голос у нее был бесцветен, как у
человека с больными легкими, и
от этого слова казались еще тяжелей. Шемякин, сидя в углу рядом с Таисьей, взглянув на Розу, поморщился, пошевелил усами и что-то шепнул в ухо Таисье, она сердито нахмурилась, подняла руку, поправляя волосы над ухом.
—
Уйди от больных, театральных, испорченных
людей к простой жизни, к простой любви…
— Как живем? Да — все так же. Редактор — плачет, потому что ни
люди, ни события не хотят считаться с ним. Робинзон —
уходит от нас, бунтует, говорит, что газета глупая и пошлая и что ежедневно, под заголовком, надобно печатать крупным шрифтом: «Долой самодержавие». Он тоже, должно быть, скоро умрет…
В углу, откуда он пришел, сидел за столом такой же кругленький, как Тагильский, но пожилой, плешивый и очень пьяный бородатый
человек с большим животом, с длинными ногами. Самгин поторопился
уйти, отказавшись
от предложения Тагильского «разделить компанию».
Он
ушел от Прейса, скрыв свое настроение под личиной глубокой задумчивости
человека, который только что ознакомился с мудростью, неведомой ему до этого дня во всей ее широте и глубине. Прейс очень дружески предложил...
«Сыты», — иронически подумал он,
уходя в кабинет свой, лег на диван и задумался: да, эти
люди отгородили себя
от действительности почти непроницаемой сеткой слов и обладают завидной способностью смотреть через ужас реальных фактов в какой-то иной ужас, может быть, только воображаемый ими, выдуманный для того, чтоб удобнее жить.
Самгин, видя, что этот
человек прочно занял его место, —
ушел; для того, чтоб покинуть собрание, он — как ему казалось — всегда находил момент, который должен был вызвать в
людях сожаление: вот
уходит от нас
человек, не сказавший главного, что он знает.
Клим
ушел от этих
людей в состоянии настолько подавленном, что даже не предложил Лидии проводить ее. Но она сама, выбежав за ворота, остановила его, попросив ласково, с хитренькой улыбкой в глазах...
— Ну, — чего там годить? Даже — досадно. У каждой нации есть царь, король, своя земля, отечество… Ты в солдатах служил? присягу знаешь? А я — служил. С японцами воевать ездил, — опоздал, на мое счастье, воевать-то. Вот кабы все
люди евреи были, у кого нет земли-отечества, тогда — другое дело.
Люди, милый
человек, по земле ходят, она их за ноги держит,
от своей земли не
уйдешь.
— О, нет! Это меня не… удовлетворяет. Я — сломал ногу. Это будет материальный убиток, да! И я не
уйду здесь. Я требую доктора… — Офицер подвинулся к нему и стал успокаивать, а судейский спросил Самгина, не заметил ли он в вагоне
человека, который внешне отличался бы чем-нибудь
от пассажира первого класса?
—
Уйди, — повторила Марина и повернулась боком к нему, махая руками.
Уйти не хватало силы, и нельзя было оторвать глаз
от круглого плеча, напряженно высокой груди,
от спины, окутанной массой каштановых волос, и
от плоской серенькой фигурки
человека с глазами из стекла. Он видел, что янтарные глаза Марины тоже смотрят на эту фигурку, — руки ее поднялись к лицу; закрыв лицо ладонями, она странно качнула головою, бросилась на тахту и крикнула пьяным голосом, топая голыми ногами...
Он оделся и, как бы
уходя от себя, пошел гулять. Показалось, что город освещен празднично, слишком много было огней в окнах и народа на улицах много. Но одиноких прохожих почти нет,
люди шли группами, говор звучал сильнее, чем обычно, жесты — размашистей; создавалось впечатление, что
люди идут откуда-то, где любовались необыкновенно возбуждающим зрелищем.
Он торжествовал внутренне, что
ушел от ее докучливых, мучительных требований и гроз, из-под того горизонта, под которым блещут молнии великих радостей и раздаются внезапные удары великих скорбей, где играют ложные надежды и великолепные призраки счастья, где гложет и снедает
человека собственная мысль и убивает страсть, где падает и торжествует ум, где сражается в непрестанной битве
человек и
уходит с поля битвы истерзанный и все недовольный и ненасытимый.
От этого она только сильнее уверовала в последнее и убедилась, что — как далеко
человек ни иди вперед, он не
уйдет от него, если только не бросится с прямой дороги в сторону или не пойдет назад, что самые противники его черпают из него же, что, наконец, учение это — есть единственный, непогрешительный, совершеннейший идеал жизни, вне которого остаются только ошибки.
Теперь мне понятно: он походил тогда на
человека, получившего дорогое, любопытное и долго ожидаемое письмо и которое тот положил перед собой и нарочно не распечатывает, напротив, долго вертит в руках, осматривает конверт, печать, идет распорядиться в другую комнату, отдаляет, одним словом, интереснейшую минуту, зная, что она ни за что не
уйдет от него, и все это для большей полноты наслаждения.
Я тут же прилег и раз десять вскакивал ночью, пробуждаясь
от скрипа,
от какого-нибудь внезапного крика,
от топота
людей,
от свистков; впросонках видел, как дед приходил и
уходил с веселым видом.
Холодно, скучно, как осенью, когда у нас, на севере, все сжимается, когда и
человек уходит в себя, надолго отказываясь
от восприимчивости внешних впечатлений, и делается грустен поневоле.
Мы
ушли и свободно вздохнули на катере, дивясь, как
люди могут пускаться на таких судах в море до этих мест, за 1800 морских миль
от Кантона!
Но один потерпел при выходе какое-то повреждение, воротился и получил помощь
от жителей: он был так тронут этим, что, на прощанье, съехал с
людьми на берег, поколотил и обобрал поселенцев. У одного забрал всех кур, уток и тринадцатилетнюю дочь, у другого отнял свиней и жену, у старика же Севри, сверх того, две тысячи долларов — и
ушел. Но прибывший вслед за тем английский военный корабль дал об этом знать на Сандвичевы острова и в Сан-Франциско, и преступник был схвачен, с судном, где-то в Новой Зеландии.
— Отвратительна животность зверя в
человеке, — думал он, — но когда она в чистом виде, ты с высоты своей духовной жизни видишь и презираешь ее, пал ли или устоял, ты остаешься тем, чем был; но когда это же животное скрывается под мнимо-эстетической, поэтической оболочкой и требует перед собой преклонения, тогда, обоготворяя животное, ты весь
уходишь в него, не различая уже хорошего
от дурного.
— Если
человек, которому я отдала все, хороший
человек, то он и так будет любить меня всегда… Если он дурной
человек, — мне же лучше: я всегда могу
уйти от него, и моих детей никто не смеет отнять
от меня!.. Я не хочу лжи, папа… Мне будет тяжело первое время, но потом все это пройдет. Мы будем жить хорошо, папа… честно жить. Ты увидишь все и простишь меня.
Только один
человек во всем доме вполне искренне и горячо оплакивал барышню — это был, конечно, старый Лука, который в своей каморке не раз всплакнул потихоньку
от всех. «Ну, такие ее счастки, — утешал самого себя старик, размышляя о мудреной судьбе старшей барышни, —
от своей судьбы не
уйдешь… Не-ет!.. Она тебя везде сыщет и придавит ногой, ежели тебе такой предел положон!»
Но борьба против власти объективации, т. е. власти Кесаря, происходит в пределах царства объективации,
от которого
человек не может просто отвернуться и
уйти.
Русский
человек с большой легкостью духа преодолевает всякую буржуазность,
уходит от всякого быта,
от всякой нормированной жизни.
Люди духа иногда с легкостью отворачиваются
от войны, как
от чего-то внешне-материального, как чуждого зла, насильственно навязанного,
от которого можно и должно
уйти в высшие сферы духовной жизни.
Ведь тогда он должен был бы не только
от людей, как теперь, но и
от Христа
уйти.
Время
от времени я выглядывал в дверь и видел старика, сидевшего на том же месте, в одной и той же позе. Пламя костра освещало его старческое лицо. По нему прыгали красные и черные тени. При этом освещении он казался выходцем с того света, железным
человеком, раскаленным докрасна. Китаец так
ушел в свои мысли, что, казалось, совершенно забыл о нашем присутствии.
Тогда я понял, что он меня боится. Он никак не мог допустить, что я мог быть один, и думал, что поблизости много
людей. Я знал, что если я выстрелю из винтовки, то пуля пройдет сквозь дерево, за которым спрятался бродяга, и убьет его. Но я тотчас же поймал себя на другой мысли: он
уходил, он боится, и если я выстрелю, то совершу убийство. Я отошел еще немного и оглянулся. Чуть-чуть между деревьями мелькала его синяя одежда. У меня отлегло
от сердца.
Когда Марья Алексевна опомнилась у ворот Пажеского корпуса, постигла, что дочь действительно исчезла, вышла замуж и
ушла от нее, этот факт явился ее сознанию в форме следующего мысленного восклицания: «обокрала!» И всю дорогу она продолжала восклицать мысленно, а иногда и вслух: «обокрала!» Поэтому, задержавшись лишь на несколько минут сообщением скорби своей Феде и Матрене по человеческой слабости, — всякий
человек увлекается выражением чувств до того, что забывает в порыве души житейские интересы минуты, — Марья Алексевна пробежала в комнату Верочки, бросилась в ящики туалета, в гардероб, окинула все торопливым взглядом, — нет, кажется, все цело! — и потом принялась поверять это успокоительное впечатление подробным пересмотром.
Жаль, что сожгли молодца, а то бы
от него не
ушел ни один
человек изо всей шайки.
Слышал я мельком
от старика Бушо, что он во время революции был в Париже, мне очень хотелось расспросить его; но Бушо был
человек суровый и угрюмый, с огромным носом и очками; он никогда не пускался в излишние разговоры со мной, спрягал глаголы, диктовал примеры, бранил меня и
уходил, опираясь на толстую сучковатую палку.
— Ты фальшивый
человек, ты обманул меня и хотел обокрасть, бог тебя рассудит… а теперь беги скорее в задние ворота, пока солдаты не воротились… Да постой, может, у тебя нет ни гроша, — вот полтинник; но старайся исправить свою душу —
от бога не
уйдешь, как
от будочника!
По несчастию, «атрибут» зверства, разврата и неистовства с дворовыми и крестьянами является «беспременнее» правдивости и чести у нашего дворянства, Конечно, небольшая кучка образованных помещиков не дерутся с утра до ночи со своими
людьми, не секут всякий день, да и то между ними бывают «Пеночкины», остальные недалеко
ушли еще
от Салтычихи и американских плантаторов.
Знакомые поглощали у него много времени, он страдал
от этого иногда, но дверей своих не запирал, а встречал каждого кроткой улыбкой. Многие находили в этом большую слабость; да, время
уходило, терялось, но приобреталась любовь не только близких
людей, но посторонних, слабых; ведь и это стоит чтения и других занятий!
По словам матушки, которая часто говорила: «Вот
уйду к Троице, выстрою себе домичек» и т. д., — монастырь и окружающий его посад представлялись мне местом успокоения, куда не проникают ни нужда, ни болезнь, ни скорбь, где
человек, освобожденный
от житейских забот, сосредоточивается — разумеется, в хорошеньком домике, выкрашенном в светло-серую краску и весело смотрящем на улицу своими тремя окнами, — исключительно в самом себе, в сознании блаженного безмятежия…
Но в конце концов
люди от него
уходили.
Во втором зале этого трактира, в переднем углу, под большим образом с неугасимой лампадой, за отдельным столиком целыми днями сидел старик, нечесаный, небритый, редко умывающийся, чуть не оборванный… К его столику подходят очень приличные, даже богатые, известные Москве
люди. Некоторым он предлагает сесть. Некоторые
от него
уходят радостные, некоторые — очень огорченные.
— О нас не беспокойтесь, — с улыбкой ответила невеста. — Проживем не хуже других. Счастье не
от людей, а
от бога. Может быть, вы против меня, так скажите вперед. Время еще не
ушло.
— Да ведь и ты, Галактион Михеич, женился не по своей воле. Не все ли одно, ежели разобрать? А я так полагаю, что
от своей судьбы
человек не
уйдет. Значит, уж Симону Михеичу выпала такая часть, а суженой конем не объедешь.
В первые же дни по приезде мать подружилась с веселой постоялкой, женой военного, и почти каждый вечер
уходила в переднюю половину дома, где бывали и
люди от Бетленга — красивые барыни, офицера. Дедушке это не нравилось, не однажды, сидя в кухне, за ужином, он грозил ложкой и ворчал...
И мне тоже захотелось убежать. Я вышел за дверь. В полутемной узкой щели было пусто. Недалеко
от двери блестела медь на ступенях лестницы. Взглянув наверх, я увидал
людей с котомками и узлами в руках. Было ясно, что все
уходят с парохода, — значит, и мне нужно
уходить.
Русские
люди из народного, трудового слоя, даже когда они
ушли от православия, продолжали искать Бога и Божьей правды, искать смысла жизни.
Все как будто было предусмотрено, неизвестными для нас оставались только два вопроса: какой глубины снег на Хунгари и скоро ли по ту сторону мы найдем
людей и протоптанную нартовую дорогу. Дня два
ушло на сбор ездовых собак и корма для них. Юколу мы собрали понемногу
от каждого дома. Наконец, все было упаковано и уложено. Я условился с орочами, что, когда замерзнет река Тумнин, в отряд явится проводник орочей со своей нартой, и мы снимемся с якоря.